№19: Нарвежскі вецер

№19: Нарвежскі вецер [18+]

Нумар, які мы прадстаўляем, досыць незвычайны. Па-першае, большасць перакладных тэкстаў у ім — празаічныя творы (ці хутчэй урыўкі з твораў) сучасных аўтараў, па-другое, яны былі спецыяльна абраныя для гэтага нумару нарвежскім выдаўцом і рэдактарам Крысціянам К’ельструпам і перакладзеныя Лідыяй Ёхансэн.

Чытаць далей

Павел Анціпаў

Верхом на звезде

Урыўкі з рамана

10

Я неплохо запомнил тот день. У Шурика был экзамен по специальности. Перед этим он зашёл ко мне. Я натягивал ему новые струны, он боялся, что какая-нибудь из первых порвётся и попадёт ему в глаз.

 Шурик в это время перерывал вещи в поисках ремня. Зашёл Лёха — мы договаривались сходить с Шуриком.

 — Лёха, дай мне ремень на экзамен, — вместо приветствия обратился к нему Шурик.

Эта манера Шурика меня долго раздражала. Он как бы находил кратчайшее расстояние между двумя точками и плевал на условности. И я видел, что этот метод работает. Лёха не прекословил и снял ремень. Меня, видимо, это и задевало: что можно действовать напрямую, без экивоков, что можно поступать сразу в музыкальное училище, минуя все эти техникумы лёгкой промышленности и экономические институты.

Шурик взял с собой ещё и полотенце, чтоб было чем вытереть руки после туалета. Любитель комфорта!

Я предлагал пойти пешком, тут через озеро всего полчаса ходьбы, но Шурик напомнил про свою пятку, и я решил не спорить.

Мы поздоровались с глухим дедом в кепке, с бабкой в красном берете, те покивали нам в ответ, а мы пошли на остановку имени князя-анархиста, что за общагами. Шурик шёл налегке, я нёс электрогитару, Лёха время от времени подтягивал джинсы и нёс рюкзак.

Подъехал жёлтый Икарус с табличкой "29" за водительским стеклом. Пару остановок до Комаровки можно было посидеть на таком единственном тройном месте: автобус только что выехал с конечной, и салон был пуст. На рынке пришлось вставать и уступать места пенсионеркам. Я в ту пору возмущался этим обычаем, что: если ты бабка и живёшь в Минске, то в любой день, кроме понедельника, будь любезна взять большую сумку и отправиться с ней на Комаровский рынок, чтоб купить побольше и подешевле, отвезти домой, засолить, замариновать, закатать, зажарить, заготовить, запасти, заплесневеть. Теперь же я стараюсь везде ходить пешком, особенно если путь через Комаровку. Мне что, жалко? Пускай возят!

Мы с Лёхой встали, а Шурик остался сидеть. Но в этот особенный день к нему никто не прицепился, мол, молодой человек, как же вам не стыдно? И даже контролёры, не пропускающие ни одного автобуса с безбилетниками за реку (а талонов мы тогда не пробивали), даже контролёры — и те махнули водителю рукой в сторону музучилища, мол, едьте, не задерживаем. Автобус проехал над Свислочью, повернул на проспект Машерова и высадил нас по ту сторону Комсомольского озера. Мы перешли проспект, поплутали между двухэтажными сталинками и наконец вышли к училищу.

По дороге Шурик порадовался, что и у него, и у Кости совпал день первого экзамена. Это очень встревожило Лёху, который должен был поступать вместе с Костей. Вот тебе и мечта о БГУ. Нужно было как-то связаться с Костей.

Музыкальное училище стоит на пересечении улиц Гастелло и Грибоедова. Место очень тихое, если не считать звуков оркестровой ямы, которые льются из училища, однако это вроде как подчёркивает тишину. В двух шагах находится городской наркодиспансер, куда при желании можно поставить на учёт большинство учеников и наверняка нескольких преподавателей. Дальше по Грибоедова за разросшимися деревьями уже тогда начинали строить мечеть. Стройка велась на месте старого татарского кладбища, где и теперь, если повезёт, можно наткнуться на надгробные камни с арабским шрифтом.

Если же пройти дворами, то можно набрести на остановку электричек "Радиаторный". Тут недалеко одноимённый завод, на котором Вадим с Лёхой отработают в своё время несколько дней. Лёхины светлые ресницы будут покрываться копотью, будто он пользуется косметикой. Однако это будет ещё через год-два, про это я, пожалуй, не успею рассказать. Вообще же можно с лёгкостью жить где-нибудь в Заславле и ездить в училище на электричке. Я таких учеников не знаю, однако знал много людей, которые выходили на "Радиаторном" и шли на работу. Прямо как в большом городе. Также в районе училища находится гастроном "Азарэнне", а около него — переход со знаком "Слепые пешеходы".

Шурик пошёл разбираться с очередью на экзамен, а Лёха — искать телефонную карточку: нужно было связаться с Костей. Я остался на крыльце под скульптурой чувака с арфой и рассматривал толпу абитуриентов и их родителей. Они курили, ходили взад-вперёд, стояли группками и о чём-то разговаривали. Чей-то младший брат весело лавировал-лавировал, да не вылавировал между стоящими.

— Лёша, не кричи, — успокаивала его мамаша.

Несколько окон училища было открыто. Оттуда, как я уже говорил, были слышны звуки оркестровой ямы. По-моему, был июнь, было тепло и на небе ни облачка, правда. Отличный день.

Вскоре вернулся Лёха. Он подошёл с девочкой, которую представил как Дашу из Жодино. Именно она выручила его с телефонной карточкой, он дозвонился до Костиных родителей и с облегчением узнал, что сегодня в БГУ консультация, а экзамен завтра. Волосы Даши были так черны, что чернее ничего и быть не может; браслеты Даши были из скрепок мелких; бусы Даши — из скрепок крупных. Я думаю, ей было лет 15, ну не больше 16-ти. Она протянула нам сигареты со словами "что естественно, то не безобразно".

Подошёл Шурик и сообщил, что будет играть одним из последних. И я решил, что успею съездить по делам Криса Мартина: надо было получить денежный перевод, оформить приглашение и отослать его в Брюссель.

 

11

Я вернулся на проспект Машерова как раз когда к остановке подъезжал 91-й автобус. На нём было написано: "Маршрут высокой культуры". Веснянка — Пионерская — Дипгородок (оттянутый разворот) — проспект Машерова — Немига — Максима Богдановича — Веры Хоружей — Куйбышева — Беды — Некрасова — Якуба Коласа — Калинина — Франциска Скорины — Филимонова — АС "Московская".

Я сел на Гвардейской ул., проехал Юбилейную г-цу, Алесю маг., и вышел на Немиге ст.м.

Всю дорогу почти никто не заходил, а вот на Немиге пришлось пробиваться через толпу пассажиров, которых не очень-то заботило, что мне надо выйти. Моя память проворачивает со мной странную штуку. У меня такое ощущение, что весь холм к рогатому собору святого духа был в то время заасфальтирован. Такой холм из растрескавшегося асфальта, в щелях которого ветер треплет травку. Я понимаю, что скорее всего это была широкая асфальтовая дорога, которая вела наверх к бывшему иезуитскому костёлу, впрочем, не будем погружаться аж в такое прошлое. Глубина погружения не имеет практически никакого значения. Всё так быстро течёт и так моментально изменяется, что нет никаких фотографических сил остановить мгновение. Ведь между мной пишущим и мной идущим в паспортно-визовую службу каких-нибудь лет десять, а тот я идёт в асфальтовую гору, а я-теперешний смогу пройти уже только по лестницам, на которых пасутся голуби и туристы.

Я-тот свернул к площади Свободы. Слева восстанавливали торговые ряды, в которых сейчас ресторан, справа — здание гостиного двора с автоинспекцией внутри. Художники мирно торгуют своим ширпотребом на месте будущей ратуши, которая им и в страшных снах не снится. Не снятся им ни кони с бронзовой пролёткой, ни гостиница "Европа", которую поставят на месте "Блюз-кафе", которое до того было павильоном "Пингвин", где шариками продавали клубничное-малиновое-киви-фисташковое... Если тебе повезло и ты в детстве ел мороженое "Пингвин", то где бы ты ни был, потом оно до конца дней твоих останется с тобой, потому что "Пингвин" — это праздник, который всегда с тобой. О боги, знал бы Коля, что пройдёт несколько лет — и там, где мы с ним отстаивали очереди за мороженым, выстроят гостиницу "Европа", а его техникум пригонят сюда на бесплатный субботник вкручивать розетки в будущих номерах, и на третьем этаже в номере с видом на несуществующую пока ратушу его треснет током так, что он пошлёт к чёртовой бабушке всё училище с его преподавателями и никогда больше не будет ходить на эти субботники.

Пока я-этот предавался сладким воспоминаниям, я-тот уже дошёл до кинотеатра "Победа". Всё, хватит! Не буду говорить, на месте какой разрушенной церкви он был построен.

Как начнёшь, то уж не остановить, тут было то да это. А река Немига! Где, мать вашу, река Немига?! Спустили в трубу! Блядь! Я сижу тут на стипендии в Курземе, и вот вам городок Кулдига, смотрите, какой старый центр, тут веками ничего не сносилось. А маленькая речка аккуратно течёт между домами, прямо из окна можно в неё плюнуть, плевок твой поплывёт в Венту, потом в Балтийское море и мировой океан! Где моя река Немига? Где тот город, что стоял на её берегах, почему, блядь, Кулдига стоит, а старый Минск снесли нахер?! Сносят, сносят всё старое красивое и строят всё новое некрасивое! Каждые пять лет всё меняют! Не успокоятся!

Ну ладно, ладно, они не успокоятся, так успокойся хоть ты. Что тебе надо, можешь сказать?

— Мне нужен город такой, как прежде!

— Что значит как прежде? Что это за город?

— Нормальный старый город!

— Что в этом городе будет? Представь-ка: вот у тебя есть возможность построить это старый город. Конку вернёшь?

— Какую ещё конку? Ну, это вряд ли. Слишком уж это "как прежде". Можно без конки. Но Минску надо вернуть тот вид, который он имел, скажем, в 20-е, 30-е годы. Но и то не всему, конечно, Минску, не будешь же спальные районы сносить. Тогда и мой район снести придётся. Деревни там строить всё такое. Нет, это уже абсурд какой-то. Только центр — единственное, что стоит восстанавливать.

Значит так, берём все довоенные планы, все эти чёрно-белые фотокарточки, выселяем людей из всех этих новостроек по улице Немиге, сносим к чёртовой бабушке, восстанавливаем ландшафт, выводим из-под земли реку Немигу, застраиваем территорию прежними домами. И всё, и ура, теперь я доволен. Теперь мне не надо ездить в Варшаву или Прагу, всё это есть у меня и тут. Почти как Прага, почти как Варшава. Клянусь собакой, как Варшава, её же тоже из руин восстановили!

— Ну и нужна тебе ещё одна Варшава?

— Как это ты говоришь?

— Ты думаешь, что делает Варшаву Варшавой? То, что там старый центр восстановили, да?

— Нет, наверно, не знаю.

— Даже если и так, то смотри, как бы Минск не стал Варшавой только потому, что тут центр восстановили. И будет тут следующее поколение ходить и жаловаться, что аутентичный Минск снесли, понастроили тут бутафории, и теперь не Минск, а какая-то недоваршава.

— Что же делать?

— Тут хорошенько надо подумать. Надо установить, что делает Минск именно Минском, и это восстанавливать.

— А что его таковым делает?

— Да вот не то ли самое? Не оно ли тебе не нравится? Не оно ли в восстановлении не нуждается? Не в нём ли его самость и есть?

— В чём?

— Да в том, что если старая Немига снесена, значит, Минску понадобилась новая, что Минск — он Минск и есть, потому что он именно такой, он не может застыть, он не фотография, тут происходит постоянное невидимое движение, протаптываются тропинки, а дороги, вымощенные плиткой, наоборот, зарастают через щели травой, асфальт пробивают корни старых и ростки молодых деревьев. Минск никто не меняет, как бы ты этого ни хотел, Минск меняется сам!

Всё, хватит с меня этой диалектики, не хочу об этом думать!

<…>

 

14

Я сижу с Шуриком на остановке. На деревянной скамейке, почерневшей от дождей, я царапаю ключом борозду. Вокруг нас широкое открытое пространство. Слева на приличном расстоянии — гостиница "Планета", напротив нас, через восемь полос улицы Иерусалимской, — стела "Минск — город-герой". Ехать нам направо, за реку. Шурик только что получил двойку по белорусскому диктанту, и это значит — учёба в музыкальном училище откладывается для него ещё на год. Откладывается уже во второй раз.

Мы молчим и остро чувствуем мир вокруг. В ушах шумит ветер и проспект Машерова.

Шурик тогда впервые подумал о том, что он не музыкант и нужно подыскивать профессию попроще.

Мои же мысли немного диссонировали с моей жизненной позицией. До этого момента я страстно хотел (хотел всем своим существом), чтоб Шурик понял: без труда не выловишь рыбку из пруда, для того чтобы попасть в училище, дорогой брат, надо 8 лет ходить в музыкальную школу, нужно быть прилежным, а не прогуливать уроки, придумывая себе болезни одна нелепее другой, необходимо положить все свои силы и в поте лица, изнашивая свой организм, заработать будущее.

Мне казалось, что я этого хотел, но когда Шурик получил двойку, которая полностью подтверждала мою теорию, оказалось, что я этого не хотел. Откуда вообще взялась во мне эта теория? От прадедов? Спокон веков? Что-то очень дурно устроено в мире, если прадеды завели такую систему. Хочешь учиться музыке? Напиши диктант. При чём тут язык, думал я, Шурику ведь не нужно разговаривать, просто играть на гитаре.

К остановке подъехал автобус, и мы вернулись домой. Там мы включили фильм про Варшавское гетто, где запросто расстреливали людей. Подходит немец к еврею: "Еврей?" — «Еврей» — бабах. И меня всего передёргивает от этого выстрела, и выстрел этот сливается в моих мыслях с двойкой. Фашисты они, а не преподаватели, мы вам ещё устроим Варшавское восстание!

Когда фильм заканчивается, мы с Шуриком продолжаем смотреть на чёрный экран. В ушах у нас шумит ветер и проспект Машерова, мы слышим выстрелы и звонок в дверь. Когда через некоторое время к этим звукам добавляется звонок телефона, то я иду открывать, а Шурик снимает трубку.

 

В трубке был Дуба.

За дверью стоял Лёха.

Он был доволен. Утром он сдал первый экзамен в свой юридический колледж и выпросил по такому случаю у мамы деньги на парикмахерскую, а просто так она бы ему не дала. Вместо парикмахерской Лёха сходил в магазин, купил 1,5-литровую бутылку пива и литровую — джин-тоника. Это и был бы джин-тоник, если бы вы держали в руках роман Ремарка — одна часть джина, две тоника; в нашем случае это разведённый на заводе спирт с ароматизаторами, разлитый в пластиковые бутылки. Лёха любил состояние алкогольного опьянения и любил достигать его быстро. Джин-тоник Минского завода безалкогольных напитков не раз выручал его.

Теперь предстояло угодить маме. Так как оставшихся денег на стрижку уже явно не хватало, то постричь Лёху должен был Шурик, которому Дуба по телефону сообщал вот что.

Сегодня его первый раз отправляют патрулировать город. Он и его сослуживец будут ходить целый вечер в районе площади Победы под руководством настоящего милиционера, который покажет им, как патрулировать города. И никто не отличит Дубу от настоящего милиционера, кроме нас, потому что только мы будем знать, что это наш друг, который служит в армии. Шурик пообещал, что мы придём. По-настоящему, а не как в предыдущие разы, когда нам лень было съездить к нему в часть.

В этот день ещё кое-кому предстояло кое-что сделать в первый раз. Шурику. Постричь. Он взялся за это без раздумий, он уже и так слишком много думал сегодня.

Лёха сел в центре пустой комнаты. Вместо отражения он видел через окно листья на деревьях, за ними — пятиэтажку, а дальше — высокую трубу котельной без дыма и огней.

Мы даже не выкладывали на пол газеты. Лёха отхлебнул тоника и сказал: "Давай!".

Шурик взял ножницы. Чик-чик и готово.

— Ой-ёй-ёй, Лёха! кажется, я тебе ухо отрезал, — сказал Шурик.

— Как отрезал? Я ничего не чувствую, — сказал Лёха.

— Отрезанные уши не чувствуют, — сказал я.

— Столько крови, не могу видеть столько крови, на, Пашка, стриги ты, — Шурик отдал мне ножницы.

— Я ничего не чувствую, — повторял Лёха.

— Да погоди ты, не вертись, — я протёр Лёхе ухо и шею старой наволочкой.

Оказалось, Шурик только немного задел мочку. Когда кровь свернулась, я протёр ножницы той же наволочкой и продолжил стричь. Не знаю, откуда у меня взялся этот навык, я просто старался не поранить Лёху. Мы молча отхлёбывали пиво, Леха — тоник; в руках Шурика звучала гитара, в моих — ножницы.

Стрижкой остались довольны все, кроме Лёхиной мамы. Она предположила, что стриг мужчина. Лёха возразил, что это была парикмахерша, очень общительная. Мама посетовала, что неровно, особенно сзади, а стрижка-то недешёвая. Лёха повертелся перед зеркалом и сказал

— Действительно криво, вот же, а такая общительная была. Она ведь мне ещё и ухо поранила. Ну ничего, пусть её бог покарает.

— Не богохульствуй!

Но эта сцена случится позже, а пока мы выходим в направлении площади Победы.

 

15

Этот маршрут въелся в меня, как что-то, что въедается очень сильно. Этот маршрут — уже часть меня или я — часть этого маршрута. Я и есть этот маршрут, это я пролегаю… Мы выходим из дому втроём. Я, стриженный Лёха и хромающий Шурик. Мы сами идём по себе и я чувствую тяжесть наших тел. Но мы не идём — плывём. Я теку, как маршрут, и я же им плыву. Мы плывём мимо деда в белой кепке на левом берегу, мимо бабки в красном берете — на правом. Ива склонилась над водой на углу моего дома №11 — здесь зигзаг, выплываем из дворов на тихую улицу Гая Дмитриевича Гая. Чтобы попасть с неё на Кропоткина, нужно забраться на берег — тут горка, на неё не заплывёшь, и потому мы уже идём. Идём маршрутом, который пролегает, а тот, что проплывает, плывёт себе дальше по территории фарфоровой фабрики, откуда мы в детстве воровали селитру, пропитывали ею газеты для "дымовух" или, смешивая с сахаром, делали "вулканчики". Фабрика у нас слева, справа — старая инфекционная больница на бывшей окраине города, год постройки — 1913: кирпичные корпуса, флигели, маленький морг (чем-то напоминает эль-фау-ар клиник из моего боннского маршрута, экономившего мне 2,5 евро). Между больницей и фабрикой — улицей Кропоткина пролегает наш маршрут.

Остановись прохожий! Что это за здание с облупленной серой плиткой? Это же я её облупил! Не всю, может, только один квадратик, во времена вылазок на фабрику за селитрой, и за этот квадратик тащили меня голыми коленками по земле, в будку консьержки (или тогда это была ещё техничка), а потом составляли протокол. А пройдёт лет 20, и я войду в это здание гордым молодым специалистом, консультантом 1с, и кто-то из будки объяснит, как мне идти в бухгалтерию Геосервиса.

Но маршрут пролегает дальше. Мимо общежития иняза, где в детстве можно было видеть первых негров. К общежитию надо спускаться с горки, да-да, это очевидно, что там маршрут протекает, сворачивая к синагоге на Даумана, за теннисными кортами впадает в Свислочь. Нам же надо прямо, через шумную улицу Варвашени, которая тут перетекает в Иерусалимскую — синагога на Даумана, бетонный куб с памятной надписью, что установлен здесь навечно в честь 2000-летия и пр. — пяти лет не простоит. Но нам не туда, нам в некрасивую бетонную арку, как в трубу, в которую заключена Кропоткина. За аркой старое здание, где находилась моя детская поликлиника. За ней у хлебозавода №2 мы поворачиваем не к церкви Марии Магдалины, там был раньше архив, который перенесли в параллелепипед из красного кирпича с узкими окнами, это было ближе по маршруту, сразу за облупленной серой плиткой.

Мы поворачиваем не к церкви, а в другую сторону, где меня однажды остановит съемочная группа СТВ, и будет экзаменовать по краеведению, выпытывая название улицы, с которой я свернул, и пытаться завалить меня вопросом, кто есть Кропоткин. Я есть Кропоткин! Я и есть эта улица, в честь меня названа, в честь князя-анархиста. Ой, только вы один тут это и знаете. Познал самого себя.

Едины в трёх лицах, Шурик, Лёха и я проходим мимо контуров съёмочной группы, которая опросит меня в будущем, мимо парка с невоплотившимся ещё памятником Шевченко, мимо зубной поликлиники — огромного брикета малинового киселя. Пусть, пусть останется таким сравнение, тем более что поликлиника стоит на улице Киселёва, и выйду я однажды от стоматолога в вечерний ноябрьский кисель, где все движется плавно, и я движусь аллеей, капли свисают с деревьев, церковь видна на горизонте… Но сейчас лето и никаких капель, и как бы меня ни тянуло назад, к церкви, мы идём вперёд, мимо парка и брикета, туда, где сразу за поликлиникой из ворот выезжают грузовики с пивом — Аливария! Пивзавод милостию божьей с 1864 года, если верить этикеткам на бутылках.

 

16

На пересечении Киселёва и Богдановича, окнами на проезжую часть, от которой здание отделяет узкий тротуар, плоть от плоти пивзавода, стоит бар. Деревянные лавки, прилавок с вяленой рыбой и комната с жёлобом, в который по стене стекает вода — вот и всё, что сохранила моя память об этом месте. Его мы называли Аливария, хотя никакой вывески не было.

Теперь вход туда замурован, и никто не проверит, был бар на самом деле или это моя память подводит меня, как подводила уже не раз. Поэтому я освобожу себя от выкладывания подробностей, которые могу придумать просто по инерции, мол, все столики заняты и за всеми, кроме нашего, сидят седые усатые мужчины, мочат ус в бездонной кружке, затягиваются папиросами, обсуждают работу и своих жён, Лёха берёт нам по пиву, я уговариваю его купить нам каких-то сушёных обитателей рек-морей: сома? леща? кальмара? осьминога?

В течение первой кружки к нам присоединяются Вадим, Костя, Женька, на этот раз без фотика, и Андрей. Мы разговариваем и по очереди ходим в комнату с жёлобом. Шурик сообщает, что не поступил. Это немного огорчает. Лёха сообщает, что хорошо сдал первый экзамен. Это немного удивляет. Костя, который готовился очень серьёзно — и тот сдал хуже. Мне кажется, он недоволен Лёхиным результатом, потому подтрунивает над Лёхиной причёской. Лёха отвечает, что Костя оскорбляет не его, а парикмахера. Меня это не оскорбляет. Меня оскорбляет результат Шурика. Я повышаю голос и говорю, что терпеть не могу всех этих тупых преподавателей. На меня косятся мужики из-за соседних столиков, и я понимаю, что они, в общем-то, вполне могут оказаться преподавателями. "Пойдёмте к Дубе", — говорю я.

Мы поднимаемся из-за столиков и отправляемся искать Дубу. На выходе Лёха заявляет, что хочет отлить, но Костя кричит ему, что он дурак, пусть отольёт позже в общественном туалете возле площади Победы, нечего нас задерживать! Лёха подчиняется. Мы переходим Богдановича на красный свет, потому что не можем дождаться зелёного, и идём по Киселёва. Нас много, я обращаю на это внимание. Семь здоровенных лбов, которые не помещаются шеренгой на тротуар. Будь я случайным прохожим, я бы обязательно перешёл на другую сторону и оказался бы неправ — нас нечего опасаться. Проходи спокойно, прохожий, пока мы идём берегом района жёлтых двухэтажек, которые строили, конечно же, пленные немцы. Мы переходим улицу Куйбышева. Где-то тут, возле теперешних "Соседей", впереди начинает показываться обелиск в лесах. Он то исчезает за деревьями, то появляется, но мы этого не видим. Это я подглядел сейчас и вставил для полноты картины. Так что тогда обелиск показывается зря, а мы спускаемся к площади Победы.

Туалеты у площади постигла судьба обелиска — их закрыли на ремонт. Лёха смотрит на Костю с укоризной, Вадим и я, впрочем, тоже. Ладно, говорит, Костя, идите за мной. Мы входим во двор дома "Подвиг народа", во двор, где стоят бытовки тех, кто реконструирует обелиск, во двор, где лет через десять будет галерея современного искусства, а пока только какие-то обшарпанные гаражи, которые все используют с одной только целью. Довольные, мы пролазим в щель между железными стенками, пробираемся к забору троллейбусного депо и очень рады, что есть такие места в центре города. Мы даже, кажется, восторгаемся громче, чем нужно. Я, Лёха и Вадим. И тут слышим какое-то шуршание. Шур-шур-шур. Оборачиваемся, ожидая увидеть или Шурика, или Андрея, или Костю, или Женьку, но видим милиционера — не Дубу. Это мордатый мужик лет тридцати, который гадким голосом говорит: "Нарушаем? Выходим, будем разбираться". И шур-шур-шур в обратную сторону. Мы переглядываемся и пробираемся за ним. Выйдя, мы видим ещё двух милиционеров помоложе, один из которых Дуба. Мне становится спокойнее, он нас в обиду не даст.

И вот мы вдесятером стоим у мусорных баков: трое милиционеров, один из которых Дуба, и семеро нас. Не такой я представлял нашу встречу. Дуба пытается объяснить, что он нас знает и может за нас поручиться, нас надо отпустить, говорит Дуба. Мордатый говорит ему "отставить, рядовой Дубовик" и перечисляет статьи, которые мы нарушили. Он говорит, что вообще-то нам полагается административный арест, но так как за нас ручается рядовой Дубовик, мы можем отделаться небольшим штрафом. Мы переглядываемся и говорим, что у нас нет денег. Тогда мордатый собирает наши документы. Документы есть не у всех, я отдаю свой паспорт, Вадим — студенческий, а Лёха — удостоверение абитуриента.

— Так, что ещё за улица Гая? — глядит на меня мордатый.

Я объясняю, что это рядом, может, он знает бульвар Шевченко. Он отлично знает, известное криминогенное место наш бульвар. Я вспоминаю, что у бульвара действительно такая слава, только меня эта криминогенность никогда не затрагивала. Странно, почему?

— Дурь-хуюрь есть? — с надеждой спрашивает мордатый.

— Разве можно ругаться, вы же милиционер, — говорит Лёха.

— Так, поговори мне тут, я тебе живо бумагу организую, куда ты там поступаешь?

Так как мордатый не может выпросить у нас ни денег, ни дури-хуюри, он грозится отвезти нас в РОВД, на трамвае тут недалеко, уверяет он. У нас нет охоты это проверять, и мы роемся в карманах, выгребаем ему мелочь, Дуба грустно смотрит на свои ботинки.

— Всё, чтоб я вас больше здесь не видел, — говорит мордатый, забирает Дубу, второго рядового и уходит.

 

17

"Дурь-хуюрь", — возмущаемся мы. Как они будут нас защищать, когда сами матом ругаются? Мы подсчитываем оставшиеся деньги. Не так и много. Направляемся в магазин, проходя мимо бытовок, натыкаемся на папу и его друга Кузю. Он, оказывается, всё видел и теперь спрашивает, чего они от нас хотели. Я и Шурик вынуждены задержаться — родственные узы. Лёха остаётся за компанию, остальные идут в магазин, мы договариваемся встретиться в парке Горького.

Отец с Кузей заметно навеселе, поэтому не замечают, что и мы не очень трезвые. Мне почему-то не хочется, чтоб отец думал, что я тоже могу выпить. В нас очень мало сходства, мы совсем не похожи, так он должен думать.

Кузя ниже отца на целую голову. У него лысина и рыжая бородка, как у Ленина. Он со всей дури хлопает меня по спине, говорит "не горбься" и хохочет. Кузю зовут Толик, но фамилия у него — Кузьминых. Кузя живёт на пятом этаже бывшей папиной башни. Его родители давно умерли, у него в башне висят их чёрно-белые фотографии, а под ними вырезанный из газеты заголовок "Иван да Марья". У него в башне есть синяя овальная табличка "улица Гая, 11", несколько вилок из нашего дома и одно небольшое полотенце. Кузя — клептоман. Он этого не скрывает и никто на него не обижается. Когда мы с мамой в детстве заходили к нему в гости, то просто забирали наши вещи, а когда к нам приходил он, то забирал их обратно. Однажды мы заберём свои вещи в последний раз. Это произойдёт после скорой его смерти. Близких родственников у Кузи нет, а дальним всё равно, что станет с его добром. Они просто продадут его квартиру…

Я не знаю, как и зачем Кузя попал в мой рассказ. "Скульптор Кузя живёт на вокзале, там, где башен высокий пролёт", — написал кто-то.

 

Мы пытаемся отвязаться от отца. Но они с Кузей идут с нами в переход под площадью Победы.

— Я сегодня домой приду, — говорит папа.

— Пап, к нам сегодня гости из Бельгии приезжают, — отвечаю я.

— Пашка, давай наперегонки! — кричит Лёха, и мы бежим по круговому переходу, на полу которого, по неизвестной причине, нарисованы беговые дорожки.

Мы делаем круг и догоняем Шурика, папу и Кузю у янтарного венка. Из этого зала с венком можно выйти к обелиску, но сейчас выходы из-за ремонта закрыты. Кузя хлопает Лёху по спине и предлагает нам залезть на обелиск, чтоб посмотреть на вечерний Минск. Мы против, но Лёха говорит, что сейчас вернётся. Возвращается он быстрее, чем можно было ожидать. Они сходили с Кузей к обелиску, но лезть без нас Лёхе было скучно, и он вернулся.

Нам удаётся отвязаться от папы с Кузей, и мы идём в парк Горького, где нас ждут Вадим, Костя, Андрей и Женька с тремя бутылками "Ранета" — это всё, на что хватило остатков денег. Мы пьём за здоровье мордатого, потом кувыркаемся в под соснами, моя жёлтая куртка испачкана в земле, у неё надорван карман. Когда темнеет, мы выходим на горбатый мостик у планетария и "отливаем", как выражается Лёха, с мостика на проходящую под ним дорожку.

— Дуба! Приди и арестуй нас! — кричим мы на весь парк.

Чытайце таксама

Джакама Леапардзі

Джакама Леапардзі

Італьянскі паэт.

Анастасія Афанасьева

Анастасія Афанасьева

Украінская рускамоўная паэтка. Таксама перакладае з украінскай

Янка Запруднік

Янка Запруднік

Беларуска-амерыканскі гісторык і публіцыст, актыўны дзеяч беларускай дыяспары ў ЗША.

Канстанцінас Кавафіс

Канстанцінас Кавафіс

Не прызнаны пры жыцці паэт, які пісаў на новагрэцкай мове

671