…Мое первое столкновение с разнообразными картинами мира (а любой язык отражает способ мышления и образ мира соответствующего народа) произошло в раннем детстве. Взрослые говорили на двух языках, и я свободно поплыла в этих цветных звуковых волнах: первой и основной была мощная русская стихия, звучащая свободным и мелодичным слогом пушкинских сказок, называющая и обозначающая все предметы и явления постоянно расширяющегося детского мира. Только в двадцать пять лет от своих петербургских друзей я с большим удивлением узнала, что нет в русском языке такой ягоды — "парэчкі", а есть красная и черная смородина. Этот яркий пример говорит о подводном белорусском течении в нашей русскоязычной семье.
Вторая стихия звучала со старых заезженных пластинок и называлась идишем. Ее доставали из глубин своей памяти взрослые, особенно охотно — когда собирались на литовском курорте Друскининкае, который называли по-русски Друзгениками, и там эта птичья стая чудом уцелевших после Холокоста людей пыталась обрести устойчивость в звуках родной "маме лошн"… Дома на идиш переходили для обсуждения тем, не предназначенных для детских ушей, но достаточно быстро выяснилось, что ребенок освоил ограниченную лексику домашнего идиша самостоятельно и на слух, тем самым став объектом законной гордости на ежегодных слетах в Прибалтике. В пятом классе уже вполне осознанно я попыталась почитать Шолом-Алейхема в подлиннике, естественно, не продвинулась в этом далеко, на практике освоив существенную разницу между повседневной и литературной языковой картиной мира. Но все же в глубине моей памяти отдельными островами живут еврейские пословицы, которые украшали яркую речь моей тети, иногда всплывая наверх в виде всегда неточного перевода. А еще судьба подарила мне общение с уникальным человеком — Гиршем Релесом, еврейским поэтом еще довоенного поколения, помнящим "золотое время белорусского идиша", когда он был одним из четырех государственных языков Советской Белоруссии. Именно в его двухкомнатной квартире, заполненной рукописями и книгами, можно было услышать с детства знакомую "маме лошн". Говорят, осколки Атлантиды пристали к чужим американским берегам, где звучит язык сожженного и расстрелянного народа. Возможно, но здесь — в черте еврейской оседлости, в бывших местечках — остались только непонятные надписи на полуразрушенных зданиях.
Третьей языковой стихией моего детства стал польский. Он пришел через толстую книжку с яркими картинками и непонятными буквами. Отец с наслаждением переводил на русский с детства знакомые слова, порой вставляя в свою речь польские выражения. "Цурочка", — часто слышала я от него уменьшительно-ласкательное русифицированное от польского "дочь". На пластинках польская речь заманчиво звучала запрещенной заграницей, она же проскальзывала в говоре соседки тети Ванды, с которой меня время от времени оставляли в детстве. Неведомым и потому притягательным пространством стала она в деревне Купа на берегу озера Нарочь, где к хозяйке следовало непременно обращаться "пани Марыля", а в воскресенье почти все местное население отправлялось в соседнюю деревню "да касцёлу". Так текла и бурлила в 60-е и 70-е годы ХХ века в Западной Белоруссии дзекающая и цекающая, свистящая и шипящая, достаточно полноводная польско-белорусская языковая река. Кстати, последняя, белорусская, ее составляющая оказалась совсем нетрудной для понимания, и со школьных советских времен стало абсолютно естественно читать книги белорусских авторов в подлиннике, а не в русских переводах. С началом перестройки у меня появились замечательные друзья, говорящие на родном для себя белорусском языке, что вызывает мое безусловное уважение. Сохранивший общеславянскую лексику белорусский является, кроме всего прочего, надежным языковым мостом к разнообразным островам славянского моря. Житель Москвы и Петербурга почти не услышит знакомых слов ни в Киеве, ни в Варшаве, ни в Софии. То ли дело мы — жители одного из культурных перекрестков Европы. К сожалению, мой преподавательский двадцатилетний опыт позволяет с горечью отметить, что для определенной части белорусских школьников (очень часто это второе поколение городских жителей, бабушки которых живут в деревнях) родной (действительно родной исходя из семейной истории) язык становится никому не нужной обузой, лишней тратой времени и т.п. Это сугубо утилитарное восприятие языка, как, впрочем, и многих других явлений культуры, вызывает чувство печали и недоумения.
Прошел еще один год жизни со своими радостями и тревогами, буднями и праздниками, наступила пора подведения итогов: дерево за моим окном приобрело солнечный цвет, произнесены благословения на Рош га Шану — еврейский Новый год и в "дни трепета", когда каждый иудей должен дать отчет о прожитом годе, дабы быть прощенным Всевышним и записанным в Книгу жизни. Я еще раз и уже окончательно приступаю к перебиранию разноцветных звеньев воспоминаний. Свободная интеллектуалка — белорусская пенсионерка в первый день нового года продолжает свои размышления о языке.
Самым логичным сегодня будет поговорить об идише и иврите. Пару недель назад от блестящего лектора я узнала, что идиш — один из самых лексически богатых языков нашей планеты. "Не было бы счастья, да несчастье помогло". Брели мои предки по бескрайним равнинам Европы, то привечаемые, то изгоняемые очередным христианским правителем. Невеликое наследство уносили они в своих котомках странников: ключ от дома в Испании, дабы передавать его из поколения в поколение, как делают евреи-сефарды (кстати, не прошло и 400 лет, а современное испанское правительство готово предоставить испанское гражданство евреям-сефардам, знающим ладино и имеющим испанские корни, в знак исправления исторической ошибки, совершенной в XVI веке христианскими монархами), пригоршню монет да культурное наследие долгих странствий — еврейские языки диаспоры. Одним из них стал идиш, выросший на культурном субстрате средневерхненемецкого диалекта, но впитавший, как полноводная река, ивритские и славянские ручейки и реки. В нем существует богатая лексика, множество обиходных понятий обозначаются словами, имеющими немецкое, русское или ивритское происхождение. Все это языковое разнообразие включено в огромные словари языка идиш, языка, основные носители которого лежат в расстрельных ямах по всей территории Европы. Чем старше я становлюсь, тем острее боль о жертвах Холокоста в моей душе. Я родилась после войны, но мой отец — единственный уцелевший из большой семьи польских евреев. Восемь анкет на незнакомых мне людей, кровных родственников, я недавно заполнила для музея Яд ва Шем, говорят, тем самым похоронила их в Иерусалиме. Может быть, но я бы предпочла видеть их обычные могилы на польских или белорусских кладбищах… Но вернемся к языку идиш, именно на нем писал Шолом-Алейхем, говорил со сцены Михоэлс, с ним на губах умирало большинство жертв Холокоста. Богатейшая культура утонула, как Атлантида, но третье поколение израильтян заинтересовалось языком бабушек и дедушек, в Вильнюсе, Кракове и Минске открылись кружки по изучению идиша, и, возможно, он переживет свое второе рождение.
Мое отношение к идишу нашло выражение в нескольких поэтических текстах разных лет. Это тоже звенья цепи, только сотканные из таинственной поэтической ткани. В них намеренно вставлены слова на идише, которые беспомощно барахтаются на дне колодца моей памяти.
* * *
Челюсть вывихнута
В последнем стихотворении образ горящих книжек — не исторически-литературный штамп, а реальная семейная история. Когда в достопамятно-позорном году везде искали врачей-убийц, в маленькую комнатку коммунальной квартиры моей тети явилась соседка и начала бдительно изучать содержимое книжных полок. После ее ухода насмерть перепуганная тетя собрала и сожгла в печке все немногие книжки на идише, которые семья приобрела, отказывая себе в еде, в послевоенном Минске. Ведь напиши гостья донос, что было в те времена обычным делом, — и книги, официально изданные в советском издательстве пару лет тому назад, стали бы прекрасными вещественными доказательствами в деле "агента всех разведок", тетиного мужа — скромного бухгалтера и фронтовика, прошедшего Сталинград и Курск и тяжело контуженного в Венгрии. Ведь только что были расстреляны известные советские писатели, члены антифашистского комитета. В то же "прекрасное" время отправили на длительный срок в лагеря человека, который на собранные еврейскими жителями Минска деньги поставил, получив официальное разрешение от партийных властей, скромный памятник жертвам Минского гетто. Сейчас на месте массового уничтожения создан мемориальный комплекс с аллеей Праведников, со списком официальных спонсоров. Сюда приводят на экскурсии туристские группы, здесь проходят траурные мероприятия, но я всегда смотрю на маленький скромный памятник, на котором надпись рассказывает не о безликих "советских мирных жителях", а о моих погибших соплеменниках. Это их случайно выжившие родственники, да и просто оказавшиеся в послевоенном Минске евреи — голодные, раздетые, живущие в бараках и коммуналках, экономя на куске хлеба для тощих послевоенных детей, — собрали деньги и установили этот памятник погибшим. Еще раз хочется подчеркнуть, что такая надпись, да еще и на непонятном языке, — большая редкость на советских памятниках жертвам Холокоста (на индивидуальном памятнике на городском кладбище можно было сделать традиционную надпись на иврите об умершем, а на местах массовых захоронений — ни-ни).
Вот, наконец, и добралась я до языка иврит. Того самого, на котором говорил с Моисеем Всевышний. Этот священный язык Торы, много веков живущий в синагогах да в еврейских религиозных школах, приобрел современное звучание, неимоверно расширил свой лексический запас и стал официальным языком Государства Израиль. Кстати, основу этому процессу положил выходец из черты оседлости Элиэзер Бен-Иехуда. Он, невзирая на плач детей и сопротивление жены, заставил свою семью говорить дома на иврите в 20-е годы прошлого века, когда о еврейском государстве в Палестине можно было только мечтать. Представляете, с каким пиететом начала я в 90-е годы на собственные деньги брать частные уроки иврита. И… потерпела полное фиаско. Ходят всякие мифы относительно генетической предрасположенности любого еврея к языку Торы, но нисколько не помогли мне поколения раввинов, отмеченные в нашем семейном генеалогическом древе. Когда-то в юности я попыталась сформулировать свое отношение к языку, Родине и другим базовым ценностям. Прошло три десятилетия, расширилось и углубилось мое понимание себя и мира, но есть, видимо, какой-то стержень личности, он держит ее в этом мире, и если ломается стержень, то и личность становится другой, воспринимая себя прежнего как чужого человека. Мне не хотелось бы проводить над собой подобную вивисекцию.
Написанный лет тридцать тому назад текст отражает мою нежность к культуре и природе родной страны (России или Беларуси — в данном случае несущественно). Мои многочисленные путешествия тем и прекрасны, что всегда заканчиваются на улицах родного города, т.е. Минска.
Однако вернемся к израильским впечатлениям. Уже два раза довелось мне бродить по улицам древних городов, вслушиваться в гортанную ивритскую речь, всматриваться в квадратичный шрифт надписей и, с трудом вспоминая отдельные буквы, находить нужный мне автобус на "тахана меркази" (автобусной станции) в Иерусалиме. Кстати, еще один миф об Израиле гласит, что каждый первый там говорит по-английски, а каждый второй — по-русски. Брели мы как-то с мужем по длинным и жарким улицам Тель-Авива, разыскивая очередной музей, вооруженные туристской картой, останавливаем чуть ли не каждого прохожего с мольбой о помощи, но дальше моего "слиха" (извините) дело не идет. Потом я стала с трудом разбирать названия улиц, которые в этом городе обозначены только на иврите и арабском, и сличать с картой. Так через пень-колоду и удалось сориентироваться в пространстве. (Прошел еще год со времени написания этого текста, и ценой определенных усилий мне удалось научиться разбирать несложные ивритские тексты. Следует отметить, что таких, как я, изучающих язык как культурный феномен, среди студентов минского ульпана не наберется и десятка, у всех остальных сугубо практическая цель — язык как необходимое условие успешной алии в Израиль.)
Вообще, отношение израильтян к своему языку и культурному наследию уникально: в Музее Израиля в Иерусалиме стоит очаровательный памятник букве, межгалактической тарелкой упало в центре Святого города белое здание Храма Книги, в котором хранятся Кумранские находки — свитки Мертвого моря. Случайно обнаруженные в 1947 году в пещерах Иудейской пустыни рукописи (приблизительная датировка основного массива документов: 250 год до н. э. — 68 год н. э.) содержат библейские тексты (около 29% от общего количества рукописей), апокрифы и псевдоэпиграфы, а также литературу кумранской общины. Бережно расправленные на огромном круглом стенде, они являют собой уникальное свидетельство библейской эпохи. Плывущая мимо них толпа наших современников пройдет свой жизненный путь и растворится в десятилетиях очередного века, а свитки будут все так же таинственно сиять в полутемном зале музея, поражая воображение следующих поколений.